❤ 22 января родился ЮРИЙ ЛЕВИТАНСКИЙ (1922—1996) — поэт и переводчик.
* * *
Всё гаечки да винтики,
а Бог — у пульта.
Это называется
эпоха культа.
Так ли называется,
не так ли называется —
это в моем сердце
болью отзывается.
А кругом у мальчиков
запал да пыл.
Они ко мне с вопросом —
а ты где был?
А где я был, мальчики?
И там был, и тут.
...Винтики, винтики
по полю идут.
Сталин о нас думает.
Нам ни шагу вспять.
Дважды два четыре,
пятью пять двадцать пять.
А над бедным винтиком
ворон парит.
А под белым бинтиком
рана горит.
Васеньки? Витеньки? —
узнать не могу.
Винтики, винтики
лежат на снегу...
Среди того дыма
и того огня
я и не заметил,
как убили меня.
Не шлепнули в застенке,
не зарыли во рву —
вот я и думал,
будто живу...
Что ж это такое,
как же это вдруг!
Ах, товарищ Сталин,
учитель и друг!
Как же это вышло
со мной, со страной,
учитель мой, мучитель,
отец мой родной!
...Мартовский морозец,
поздняя весна.
Трудно просыпаюсь
от долгого сна.
Щурюсь непривычно
на солнце, на свет.
И сам еще не знаю —
я жив или нет.
ВОПРОСЫ
Я рос в те незабвенные года,
овеянные пафосом начала,
где музыка ударного труда
так чисто и возвышенно звучала.
Хотя уже тогда в моей стране
внедрялся стиль наветов и допросов,
я оставался как бы в стороне
от этих сокрушительных вопросов.
Тогда, на рубеже сороковых,
их горечи покуда не отведав,
вопросов не ценя как таковых,
ценили мы незыблемость ответов.
В раденье о голодных и рабах
вошла в меня уверенность прямая,
что путал Кант, и путал Фейербах,
и путал Гегель, недопонимая.
Ещё не прочитав их ни строки,
я твёрдо знал – ну как же, в самом деле,
напутали – ах, эти старики, —
не знали, не смогли, не разглядели!
Сомнений дух над нами не витал,
и в двадцать лет, доверчивый не в меру,
уже скопил я круглый капитал
готовых истин, принятых на веру.
Старательно заученные мной,
записанные твёрдо на скрижали,
они меня, как каменной стеной,
удобно и надежно окружали…
Но время шло, скрипя на тормозах,
тащилось по невидимой спирали,
и старились ответы на глазах
и в возрасте преклонном умирали.
И вдруг, со всех сторон меня тесня,
бушуя, как мятежные матросы,
пошли неумолимо на меня
исторгнутые временем вопросы.
Засучивая с ходу рукава,
швыряют кулаки в меня тугие:
– А что? А как? А сущность какова?
А почему? А доводы какие?
На улице, в трамвае и в метро
иду сквозь эту шумную ораву
орущую, прищурившись хитро:
– А почему? А по какому праву?
Да как же так! Ты был не так уж мал!
Ты шёл в огонь, гранатами обвязан!
И нам плевать, что ты не понимал!
Ты должен был понять! Ты был обязан!..
И я молчу, как в рот набрал воды.
И я молчу, как будто воем вою.
И ветер их тяжёлой правоты
опасно шелестит над головою.
* * *
Кончается рабство на свете,
холопство кончается.
Кончается так,
что земля под ногами качается.
И хочется столько от этого
выпрямить, выправить,
и хочется так
из души это рабское вытравить,
издревле холопское,
робкое и раболепное,
покорно твердящее
лживое слово хвалебное.
А кто-то надеется,
кто-то серьёзно надеется,
что снятое с шеи
обратно на шею наденется.
А кто-то упрямо надеется —
всё перемелется,
на круги свои возвратится
и не переменится.
Но в тесной коробочке
маятник тихо качается.
О к рабству привыкший! —
мне жаль его —
как он отчается,
когда он увидит,
что почва и вправду качается,
когда он поймёт,
что действительно это кончается.
СМЕРТЬ
Я давно знаю,
что, когда умирают люди
и земля принимает
грешные их тела,
ничего не меняется в мире –
другие люди
продолжают вершить
свои будничные дела.
Они так же завтракают.
Ссорятся. Обнимаются.
Идут за покупками.
Целуются на мостах.
В бане моются.
На собраньях маются.
Мир не рушится.
Все на своих местах.
И всё-таки
каждый раз я чувствую –
рушится.
В короткий миг
особой той тишины
небо рушится.
Земля рушится.
И только не видно этого
со стороны.
1963
ВОСПОМИНАНЬЕ О НИБЕЛУНГАХ
Это было
почти перед самой войной,
мы смотрели немецкий фильм,
Песню о Нибелунгах,
фильм, конечно, немой,
и веселый тапер
из студентов
наяривал лихо на пианино
что-то смешное,
и мы хохотали,
когда белокурый красавец Зигфрид
умывался кровью дракона
под мелодию
популярной в ту пору
спортивной песни.
Мы изучали тогда
немецкое средневековье,
миннезанг,
майстерзанг,
мы любили щегольнуть
каким-нибудь звучным именем,
каким-нибудь Вальтером
фон дер Фогельвейде.
Оставалось несколько месяцев
до начала этой войны,
с которой мы возвращались
долгие годы,
с которой не все мы вернулись,
мы,
от души хохотавшие
над этой отличной шуткой —
Зигфрид
умывается кровью дракона,
умывается
кровью,
ха-ха,
умывается
кровью!
1970
* * *
Я знаю, никакой моей вины...
А всё же, всё же...
1
Генерала Карбышева
пытали,
мучили
и убили.
Кто?
Немцы. Враги.
Страшно.
Маршала Тухачевского
пытали,
мучили
и убили.
Кто?
......................
Жутко.
Н а ш и м убитым,
н а ш и м замученным
мы даже памятник не поставили.
Кто же мы,
что же мы за народ?
Стыдно.
2
Который год мне не даёт покоя
всё то же неотступное виденье.
...В тот миг, когда державные часы
на Спасской башне отбивают полночь,
когда ещё не смолк, не отзвучал
тяжёлый звон —
с двенадцатым ударом
они на площадь Красную вступают
и начинают шествие своё —
за рядом ряд, колонна за колонной,
и, как штандарты воинских частей,
плывут над ними стяги, на которых,
как номера дивизий и полков,
стоят —
двадцать девятый, и тридцатый,
и тридцать третий, и тридцать четвёртый,
и тридцать пятый, и тридцать седьмой,
и все другие годы остальные,
их путь перечеркнувшие земной —
за рядом ряд, колонна за колонной,
по затемнённой площади ночной,
как равные в своём печальном марше,
воистину как равные впервые,
и сеятель с котомкой за плечами,
и академик в лагерном бушлате,
и комиссар в изодранной шинели,
в остроконечном шлеме, на котором
горит пятиугольная звезда...
— Зачем, — я говорю им, — и куда
идёте вы, мне душу надрывая,
беззвучные и лёгкие, как тень?
— Мы к вам идём, в сегодняшний ваш день,
и в завтрашний ваш день, и в день грядущий,
ещё и вам невидимый пока,
мы к вам идём — куда ж нам друг без друга,
мы память, что жестока и горька,
и мы её горчайшая строка,
но в памяти — грядущему порука,
цена ж забвенья слишком высока! —
за рядом ряд, колонна за колонной,
как равные, в своём печальном марше,
как равные, в своём посмертном братстве,
и нету им ни края ни конца.
3
Эти убили, а эти ославили.
Кто ж наши Каины?
Где ж наши Авели?
Даже могил не оставили.
Горько в родимой земле им лежать.
Н а ш и м убитым,
н а ш и м замученным
мы даже памятник не поставили.
Стыдно.
И не за что нас уважать.
* * *
Нет, не Бог всемогущий, всего только маленький
слабый божок, сотворил я Вселенную
в три деревца, три рождественских ёлочки хрупких,
чтоб ныне, как скряга, над веточкой
каждой трястись, над иголочкой каждой.
Три рождественских ёлочки, три одиноких тростинки,
три тонких травинки всего-то и есть у меня,
вот затем и трясусь, как скупой над своим
сундуком, над травинкою каждой.
Три травинки, три лёгких снежинки лежат
на ладони моей, три снежинки всего
и богатства, три звёздочки зябких.
Три снежинки, три звёздочки зябких, три зыбких
надежды мои, осторожно пускаю с ладони,
и вот уже тает ладонь моя, воску подобно.
Так стою, как свеча среди поля.
И только три звёздочки зябких.
Три зыбких надежды мои. Три звезды Вифлеемских.
* * *
Это Осип Эмильич шепнул мне во сне,
а услышалось — глас наяву.
— Я трамвайная вишенка, — он мне сказал,
прозревая воочью иные миры, —
я трамвайная вишенка страшной поры
и не знаю, зачем я живу.
Это Осип Эмильич шепнул мне во сне,
но слова эти так и остались во мне,
будто я, будто я, а не он,
будто сам я сказал о себе и о нём —
мы трамвайные вишенки страшных времен
и не знаем, зачем мы живём.
Гумилевский трамвай шёл над тёмной рекой,
заблудившийся в красном дыму,
и Цветаева белой прозрачной рукой
вслед прощально махнула ему.
И Ахматова вдоль царскосельских колонн
проплыла, повторяя, как древний канон,
на высоком наречье своём:
— Мы трамвайные вишенки страшных времен.
Мы не знаем, зачем мы живём.
О российская муза, наш гордый Парнас,
тень решёток тюремных издревле на вас
и на каждой нелживой строке.
А трамвайные вишенки русских стихов,
как бубенчики в поле под свист ямщиков,
посреди бесконечных российских снегов
всё звенят и звенят вдалеке.
* * *
Давно ли покупали календарь,
а вот уже почти перелистали,
и вот уже на прежнем пьедестале
себе воздвигли новый календарь
и он стоит, как новый государь,
чей норов до поры ещё неведом,
и подданным пока не угадать,
дарует ли он мир и благодать,
а, может быть, проявится не в этом.
Ах, государь мой, новый календарь,
три с половиной сотни, чуть поболе,
страниц надежды, радости и боли,
спрессованная стопочка листов,
билетов именных и пропусков
на право беспрепятственного входа
под своды наступающего года,
где точно обозначены уже
часы восхода и часы захода
рожденья чей-то день и день ухода
туда, где больше нет календарей,
и нет ни декабрей, ни январей,
а всё одно и то же время года.
Ах, Государь мой, новый календарь!
Что б ни было, пребуду благодарен
за каждый лист, что будет мне тобой подарен,
за каждый день такой-то и такой
из них, что мне бестрепетной рукой
отсчитаны и строго, и бесстрастно.
...И снова первый лист перевернуть –
как с берега высокого нырнуть
в холодное бегущее пространство.
* * *
Замирая, следил, как огонь подступает к дровам.
подбирал тебя так, как мотив подбирают к словам.
Было жарко поленьям, и пламя гудело в печи.
Было жарко губам и коленям сплетаться в ночи...
Ветка вереска, черная трубочка, синий дымок.
Было жаркое пламя, хотел удержать, да не мог.
Ах, мотивчик, шарманка, воробышек, желтый скворец –
упорхнул за окошко, и песенке нашей конец.
Доиграла шарманка, в печи догорели дрова.
Как трава на пожаре, остались от песни слова.
Ни огня, ни пожара, молчит колокольная медь.
А словам еще больно, словам еще хочется петь.
Но у Рижского взморья все тише стучат поезда.
В заметенном окне полуночная стынет звезда.
Возле Рижского взморья, у кромки его берегов,
опускается занавес белых январских снегов.
Опускается занавес белый над сценой пустой
и уходят волхвы за неверной своею звездой.
Остывает залив, засыпает в заливе вода.
И стоят холода, и стоят над землей холода.
* * *
...А теперь рассуждаем
о справедливости,
о совестливости,
о милосердии...
...А наши дети танцуют рок,
легко покидая отчий порог,
и школьный урок не идет им впрок,
и каждый пляшущий — их пророк.
А мы удивляемся,
мы раздражаемся,
мы огорчаемся
и сокрушаемся —
ах, наши дети
нас обижают —
не уважают,
не уважают!
А за что им, простите, нас уважать?
...Да, конечно, обидно — не уважают,
шумной музыкой душу свою ублажают —
эти быстрые ритмы они обожают,
до поры не желая иных взамен.
Ну и ладно, и пусть их, пусть обожают —
если нас наши дети не уважают,
значит, все-таки можно ждать перемен!
* * *
Это общество — словно рояль, безнадёжно
расстроенный,
весь изломанный, весь искорябанный, весь
искорёженный —
вот уж всласть потрудились над ним исполнители
рьяные,
виртуозы плечистые, ах, барабанщики бравые.
Как в беспамятстве, все эти струны стальные и медные,
лишь вчера из себя исторгавшие марши победные, —
та едва дребезжит, та, обвиснув, бессильно качается,
есть отдельные звуки, а музыка не получается.
И всё так же плывёт над пространством огромной страны
затянувшийся звук оборвавшейся некой струны.
1991
* * *
Я видел вселенское зло.
Я всякого видел немало.
И гнуло меня, и ломало,
и все-таки мне повезло.
Мне дружбу дарили друзья,
и женщины нежно любили.
Меня на войне не убили,
мне даже и тут повезло.
Еще повезло мне, что вот
я дожил до вашей эпохи,
где вовсе дела мои плохи
и зыбок мой завтрашний день.
И все же я счастлив, что смог,
что дожил до этого мига,
до этого мощного сдвига
тяжелых подземных пород.
Я видел начало конца,
и тут меня Бог не обидел,
я был очевидцем, я видел
начало грядущих начал.
Я дожил, мне так повезло,
я видел и знаю наверно —
история движется верно,
лишь мерки ее не про нас.
И все ж до последнего дня
во мне это чувство пребудет —
я был там, я знаю, что будет
когда-нибудь после меня.
* * *
Из воспоминаний Юрия Левитанского:
✍🏻Мы стояли недалеко от Праги. Фактически с мая война-то закончилась… А мы были на том участке фронта, где бои продолжались вплоть до 8 мая, когда командующий 2-м Украинским фронтом Малиновский передал немцам ультиматум: если к утру немцы не капитулируют, то он всеми имеющимися в его распоряжении средствами… Под утро немцы капитулировали. Вокруг была безумная стрельба: стреляли все, кто мог, как бы салютуя Победе. Чехи в каждой деревне, в каждом городе действительно встречали нас как никто и нигде, даже… даже, ну не знаю, как на нашей собственной земле… Они еще тогда не знали, что у нас на уме… Они-то думали, что мы их освободим от немцев и уйдем, а они останутся счастливые и благодарные. Им и в голову не приходило, что мы там останемся… Поэтому было всеобщее ликование — в цветах и в солнце… А по шоссе шли колонны немцев, шли без конвоя, по указателям. Они шли в плен — немецкий порядок… Это было зрелище, которое забыть трудно.
Отсюда: https://rg.ru/2015/03/12/levitanski.html
* * *
📎ЮРИЙ ДАВИДОВИЧ ЛЕВИТАНСКИЙ (22 января 1922 – 25 января 1996) – поэт, переводчик.
Родился 22 (по другим сведениям, 21) января 1922 года в городе Козельце на Черниговщине. В 1939 году поступил в Институт философии, литературы и истории (ИФЛИ), откуда со второго курса ушёл добровольцем на фронт. Служил в звании рядового, затем лейтенанта, закончил войну фронтовым корреспондентом.
После войны некоторое время жил в Иркутске, где вышел первый сборник стихов «Солдатская дорога». В 1955 году перебирался в Москву, учился на Высших литературных курсах при Литературном институте им. Горького.
В конце пятидесятых – начале шестидесятых годов вышли книги стихов «Стороны света» (1959) и «Земное небо» (1963). Но подлинное литературное признание поэту принес сборник стихов «Кинематограф» (1970).
Особняком в творчестве Левитанского стоит книга оригинальных пародий на стихи современных ему поэтов — «Сюжет с вариантами» (1978). Всего при жизни было издано более 20 книг стихов и пародий.
Скончался от сердечного приступа на «круглом столе» творческой интеллигенции, проходившем в московской мэрии, где говорил о необходимости прекращения чеченской войны.
☝🏻Официальный сайт Юрия Левитанского: http://levitansky.ru/
#поэтическая_закладка_Зелёной_Лампы